{103} но в театре все всегда происходит так, как будто завтра, и не позднее, наступит конец света. Мария Ивановна в течение нескольких дней пропадала в театре с утра до вечера. Ни поесть вовремя, ни отдохнуть. Помню даже, что как-то, с горя я поехала днем в театр с термосом и бутербродами. Кажется, она не стала их есть. За день до юбилея вернулась пораньше и рассказывает: «Подумай, чудак какой! Велел всем актрисам завтра показаться в костюмах. Нечто вроде костюмной репетиции. Вот уж типично мужская мысль! Какая женщина на это согласится. Если и наденут, то какие-нибудь запасные туалеты. Уж как-нибудь да сумеют его обойти». Так и было. Но особенно стараться не пришлось. Гончаров, то ли забыв о своем распоряжении, то ли не придав ему серьезного значения, ничего не потребовал от актрис.
Юбилейное действо было вполне обычным. А. Лазарев читал Маяковского. Марию Ивановну показали фотографиями и голосом. Кусочек сцены из первого акта «Тани» она сыграла сама. Но самое забавное случилось против всякого обыкновения в торжественной части. Труппа, как положено, сидела на сцене амфитеатром. Мария Ивановна не показывалась. И всякие попытки любопытных заглянуть ненароком в ее уборную разбивались о плотно закрытую дверь. Наконец, когда все уже были на месте, она вышла из гримуборной, прошла по опустевшим коридорам и появилась на сцене. Как рассказывал очевидец, разом смолкли все разговоры и после некоторой паузы раздалось всеобщее тихое: «Ах!» Спустя полминуты пошел занавес, и ее увидела публика: великолепная прическа (для Марии Ивановны большая редкость), слегка загримированное прелестное молодое лицо (гримировалась не сама, она этого делать не умела), элегантный гала-туалет — панбархатная юбка в пол, такая же накидка-пелерина, из-под которой видно только пышное жабо и узкие длинные манжеты легкой кремовой блузки. Сочетание черного с белым она любила с некоторых пор больше всего остального.
Проходя к своему месту за столом президиума с двумя рядами стульев, Мария Ивановна, естественно, попыталась оказаться во втором ряду и так же естественно кто-то препроводил ее в первый. Публика зашепталась. И перед началом, и в антракте в воздухе висел вопрос — сколько же ей лет? Мы в упоении шныряли в толпе, собирая обрывки разговоров и для собственного пользования, и чтобы ее потом развлечь. «Сколько же ей лет? На вид лет 28». «Но этого не может быть, я видел “Таню” лет 15 назад. Не могла же она в 13 лет играть!» «Сколько лет Бабановой? На вид лет 35». «Нет, не может этого быть. 50, не меньше». «Что происходит, ничего не понимаю! Я точно знаю, что смотрела ее до войны». А те, кто помнил театр Мейерхольда, говорили просто: «Ну, значит, бывают в мире чудеса. Да, впрочем, она ведь и есть чудо!»
Еще одно необычное впечатление ожидало нас в тот вечер: {104} Мария Ивановна читала приветствие ЦК КПСС от театра-юбиляра. Она была удивлена такому предложению и даже несколько шокирована: «С чего это вдруг? Никогда меня раньше не трогали…» Но отказаться-то нельзя!
Манера поведения на этот счет у нее давно уже была накрепко отработана — никогда никаких разговоров на общественные темы. И никаких «выступлений». До войны выступала в прессе и на собраниях, даже с возражениями. А после войны — нет. Опасно было связываться, да и отношение к этой действительности окончательно уже оформилось как презрительное, враждебное отчуждение. Вспоминала только два эксцесса. Первый, когда на политсеминаре она сообщила ведущему, что идеализм ей нравится больше, чем материализм, потому что в нем гораздо больше духовного содержания и открытости для других мнений. К счастью, ведущим был Вадим Яковлевич Дубровинский (сын известного старого большевика), человек глубоко порядочный, к тому же в нее влюбленный, так что все обошлось. Второй «эксцесс» — известный эпизод, описанный в книге М. И. Туровской, когда Охлопков попытался политически шантажировать Марию Ивановну (она отказывалась играть в «Молодой гвардии»), и она стукнула по столу кулаком, так что рука потом неделю болела. И это все.
Самым близким было, конечно, известно категорическое отношение к режиму. Началось оно с ярких впечатлений еще в ранней молодости: «Мы, молодые левые театры, холодные и голодные, служили верой и правдой новой стране, играли черт знает что, выбиваясь из слабых силенок, пытались создать нужное эпохе новое искусство. Но на нас никто не обращал внимания. Платили гроши, гоняли по гастролям в любые дыры. Зато МХАТ ублажали и улещивали и ставками, и званиями, и любыми доступными льготами. Качаловскую группу, вернувшуюся из эмиграции, приняли с распростертыми объятиями. “Академический” это то же, что императорский. А знаешь, как нескоро и неохотно МХАТ пошел на контакты с этой новой властью! Но привилегиями был засыпан с самого начала и всегда. Покупали! Они и зазнались — элита, каста! Только и слышишь, бывало, — мы, мхатовцы! Конечно, не Василий Иванович. Конечно, не Станиславский. Эти никогда бы себе такого не позволили, культура другая. Но многие. Вот эта неблагодарность новой власти и была для меня первым разочарованием, потерей веры и доверия. А потом уж такое пошло, что нечего и говорить!» Были, конечно, и более поздние впечатления. Мария Ивановна рассказывала о них с юмором и горечью. Разумеется, только дома, в средней комнате. Неистребимая привычка многих лет — с двух сторон свои же стены, над головой чердак и крыша. «Как-то была на банкете в Кремле. Давно, до войны. Скучно, напряженно, как на всех банкетах. Сидим за длинными столами, ждем чего-то. Вдруг шумок пробежал. Появился сам. Верчусь, стараюсь увидеть. Любопытно все-таки разглядеть великого вождя. {105} Но нет, далеко. Я ведь маленькая, да и он небольшой. Я и встала. Ан, не тут-то было! В ту же минуту кто-то сзади положил мне руку на плечо и сказал угрожающе-вежливо: “Сядьте, пожалуйста!” Я подумала: ууууу! Так вот как у вас! Даже взглянуть на него нельзя. Ну теперь вы подождете, пока я снова к вам приду. Ловчила, любые отговорки придумывала. Потом им надоело, перестали приглашать».
Собственно политическими вопросами Мария Ивановна не интересовалась — чужая сфера. Но были в этой действительности проблемы, которые волновали ее до самой глубины души, и всегда. Это была судьба искусства и судьба людей. Об эпохе террора она знала достаточно много. Очень интересно рассказывала о том, как людей постепенно и целенаправленно отучали от общения друг с другом, так что мало-помалу все встречи, даже у такой веселой публики, как актеры, становились формальными, принужденными, скованными. Цель этих действий — посеять страх и подозрительность, разрушить саму мысль о человеческой солидарности — была совершенно ясна. С тех пор, как она это окончательно поняла, перестала ходить на какие бы то ни было сборища — от собраний до капустников.
Знала вещи, которые совершенно не известны были нам, представителям следующего поколения. Рассказывала о судьбе Ф. Ф. Раскольникова и о письме его Сталину, которое было опубликовано только сейчас. Когда-то была у Раскольникова на приеме и сохранила сильнейшее впечатление от этой необыкновенной личности. Письма, конечно, не читала, только слышала о нем. А ведь кому, как не ей, было оценить эти яркие и сильные слова. «Лицемерно провозглашая интеллигенцию “солью земли”. Вы лишили минимума внутренней свободы труд писателя, ученого, живописца. Вы зажали искусство в тиски, в которых оно задыхается и вымирает… Вы душите советское искусство, требуя от него придворного лизоблюдства, но оно предпочитает молчать, чтобы не петь Вам “осанну”».
Это можно было написать в Париже, а в Москве можно было это думать или обсуждать вдвоем или втроем и только «в средней комнате». Да и в Париже можно ли? Мария Ивановна никогда не имела сомнений в том, что Раскольников был убит.
Так и жила. И, видимо, давно уже была «на подозрении». Во всяком случае, таких официозных выступлений ей никогда еще никто не предлагал.
Началась «подготовка». Прислали текст. Она посмотрела и пришла в ужас. «Как читать эту суконную мертвечину! Какие интонации? Я этот текст не понимаю. Как будто не по-русски! Что делать, а?» Потом настал период паники. Кажется, никогда еще в жизни курьеры не носились с такой быстротой между улицей Москвина и улицей Герцена. Каждый миг изменения в тексте.
«Господи! Да что тут менять? Ведь все одно и то же, повторенное тысячу раз! — изумлялась Мария Ивановна. — Дрожат, {106} на каждую запятую санкцию спрашивали. Все время, наверное, мотаются в ЦК. Бедолаги!»
Мы уже начинали развлекаться, впервые с близкого расстояния наблюдая этот цирк. Но все-таки она и волновалась. Очень уж непривычная роль!
Все обошлось «нормально». Говорили, что жизнь за кулисами остановилась, и каждый приник к радиоточке, которая передает со сцены. Они ведь там повсюду. Любопытно все-таки: Бабанова впервые, должно быть, лет за сорок читает официозный текст. Читала, как актриса — осмысленно, четко, прекрасным молодым голосом. Никакой нервности не ощущалось, только вдруг так же спокойно и ясно произнесла: «сесесеэр». У меня захватило дух, только бы не сбилась! Но не сбилась, в следующий раз с чуть подчеркнутой элегантностью сказала: «эсэсэсэр».
Насколько мало радовала Марию Ивановну репутация «легенды», настолько оставаться чудом ей было приятно. Но нелегко, и чем дальше, тем труднее. Прожив много лет в кошмарной пустоте, которая привела к сильнейшему нервному истощению, она сохранила необычайную внутреннюю подвижность и живо реагировала на всякую психическую поддержку. Такой поддержкой могла стать любая случайная встреча. Как-то мы шли вверх по улице Москвина. Днем. Народу было мало. Вдруг нам навстречу, наискосок, улицу перешла женщина, в трех шагах от Марии Ивановны остановилась перед ней и низко, в пояс ей поклонилась, молча. Мария Ивановна поблагодарила кивком головы, и мы пошли дальше. Она ничего не сказала, но как будто получила допинг, шла легким и быстрым шагом. Другой случай был гораздо более существенный. В тот день Мария Ивановна должна была пойти записывать на «Дезезе». И была на редкость не в форме. Запись назначена часа на четыре, а время тянется мучительно медленно и напряженно, как всегда в таких случаях. Я тоже в тоске, чувствую, что обширные планы хозяйственных работ на свободный день находятся под угрозой: пока она дома, ничего нельзя затевать, чтобы ей не мешать и от нее не отвлекаться. Не стоит рассчитывать и на то, что, как только она за дверь, тут же начнется бешеная деятельность. Судя по всему, ее нельзя отпустить одну. Дело в том, что в двух ситуациях Мария Ивановна была ненадежна: когда репетировала, на улице, была полностью отвлечена, не смотрела вокруг и пару раз действительно чуть не попала под машину, о чем повествовала потом с наводящей ужас выразительностью. И еще тогда, когда она была в состоянии нервной подавленности и болезненной неуверенности в себе, как в тот день.
Итак, я прикидывала с тоской, что придется с ней пойти на улицу Качалова, потом, наверное, ее встречать — и день пропал. Помедлила: может быть, обойдется еще, вижу — шансов нет. Ну ладно, что поделаешь. Говорю ей: «Я ведь не работаю {107} сегодня. Я вас провожу». «Проводишь? Вот спасибо! А то я что-то сегодня очень не в себе». Думаю: «Черт бы меня побрал! Надо было раньше сказать. Все равно ведь идти, а ей было бы облегчение».
Часа в два начинается торговля: «Ну пойдем уж…» «Да что вы! Рано. Что вы там будете делать столько времени?» И т. д., как обычно. В три вышли. До «Дезезе» от силы полчаса. Идем медленно нога за ногу. Молча. На улице холодно. Я дрожу как лист, не так оделась. Но ничего не говорю. Подошли к Никитским, посмотрели на часы, сели на лавочку. Время провести. Встали. Медленно подходим к переходу у магазина «Ткани». Рядом остановилась немолодая пара. У обоих интеллигентные и почему-то знакомые лица. Актеры, может быть. Мария Ивановна на них не смотрит. Они переглянулись и пошли, а мы остались до следующего зеленого огня. Потом и мы не спеша переходим. Боковым зрением я вижу, что мужчина подошел к цветочному киоску, дама остановилась у перехода уже с той стороны. Он возвратился как раз, когда Мария Ивановна подошла к тротуару, с легким поклоном подал ей розы и сказал: «Здравствуйте, Мария Ивановна!» Дама наклонила голову с улыбкой. Мария Ивановна взяла розы, поблагодарила, и мы двинулись дальше. Рядом со мной, как сказала когда-то наша польская приятельница, шла совершенно другая женщина, шла легко, изящно, уверенно. Через пять шагов остановилась и заговорила спокойно, по-деловому: «Беги домой! Я знаю, у тебя дел невпроворот. Розы возьми с собой. Не уколись. Поставь сразу в воду. Не забудь. В хрустальный стакан». «Вас встретить?» «Ну, еще чего! Доеду на 107м, он же напротив останавливается». «Ладно, кладу вам в карман проездной. Только осторожнее будьте». «Не беспокойся, теперь все в порядке». Она уже думала только о предстоящей записи. Я перевела дух впервые за этот день уже на бегу к своим заботам.
Еще одна милая «встреча» произошла по телефону. Мария Ивановна звонила по делу в какое-то официальное место. Дозвонившись, представилась и четко, энергично изложила суть вопроса. Говорила, может быть, полминуты. После небольшой паузы ей ответил немолодой интеллигентный голос. Мужчина сказал: «Извините, Мария Ивановна, вы не туда попали, но я не мог себя заставить вас прервать. Не мог отказать себе в радости слушать этот необыкновенный голос. Простите меня!» Она рассмеялась и повесила трубку. Потом сделала из этого номер, где изображала себя в острокомической манере так, что публика умирала со смеху. Будучи в основном этой публикой, я готова была завидовать сама себе, как сказала однажды Роза Иоффе…
Зимой 1974 года последовало сообщение Арбузова, что он написал обещанную пьесу и хотел бы прочесть ее Марии Ивановне дома. Как-то, уже весной, я удалилась на полдня, чтобы не мешать, и читка состоялась. Отчет Марии Ивановны выглядел примерно так: «Пришел веселый, рубашка в широкую полосу, {108} желтую с розовым. Ну, не знаю! Видимо, теперь так полагается. На Западе. Читал. Сам первый хохотал, как всегда. Но в пьесе что-то есть. В замысле. Он ведь все-таки способный. Время чувствует. Ездит много, что-то подхватывает. В тексте, как обычно, дешевка, пошловатость. И неряшливость есть. В чем она, пока не совсем понимаю. А характер занятный, двойной какой-то. Я его спросила, что он имеет в виду. Говорит: “Вспомните Мазину”. Мазина! Вот куда замахнулся! Не больше и не меньше! Но переделывать придется все равно. Я ему сразу сказала». Это была «Старомодная комедия».
Скажу, забегая вперед: самое лучшее, что дала Марии Ивановне эта авантюра, было лето 1974 года, которое мы провели на даче, как делали это всегда. Сознание того, что сезон обеспечен работой (пусть очень среднего достоинства), было источником энергии и радости, постоянной поддержкой. А поддержка была весьма кстати, потому что Мария Ивановна была в это время уже очень больна, чего еще сама не знала и что не было установлено врачами.
К осени состояние, конечно, не улучшилось, но сразу по приезде начали переговоры, а потом и репетиции. Партнером сразу же был выбран Владимир Яковлевич Самойлов. После «Марии» у них остались хорошие отношения. Но было и несколько опасных моментов — пристрастие к кино, пристрастие к возлияниям и возраст. Последнее, как оказалось, преодолевалось легче всего остального. Начать психологическую разработку должна была сама Мария Ивановна, а потом, как предполагалось, подключится постановщик, видимо, сам Гончаров. Репетиции шли со скрипом. Самойлову, который долго играл в провинции и много работал в кино, стиль Марии Ивановны решительно не подходил. Ее требования казались чрезмерными, манера искать и постоянно менять — ненужной тратой времени. Арбузов туго шел на переделки. До конфликтов дело не доходило. Но в октябре Мария Ивановна отказалась от роли. В театре все были прямо-таки шокированы. Помню, как В. Я. Дубровский, помощник Гончарова, долго уговаривал Марию Ивановну по телефону, старался ей доказать, что она делает большую ошибку. Она отвечала в том смысле, что играть этот текст она не может, а бороться с автором у нее нет сил.
Арбузов, оскорбленный тем, что Мария Ивановна «капризничает», вместо того, чтобы чувствовать себя счастливой и польщенной (ведь ей посвятили пьесу), потребовал, чтобы «Старомодная комедия» была поставлена безотлагательно, все равно, в каком составе. Немедленно началась подготовка спектакля с Сухаревской и Тениным, который потом и шел.
В октябре я уехала на месяц в ГДР, все еще не догадываясь, насколько серьезно обстоят дела. Когда вернулась, сомневаться было поздно. 25 октября Мария Ивановна сыграла «Дядюшкин сон» в состоянии тяжелейшего гипертонического криза с давлением 230. Потом говорила: «Ничего не помню, как и что было.
|